Сева_Новгородцев
Media playback is unsupported on your device

День из жизни – отъезд насовсем

  • 1 сентября 2015

Раз в неделю в рубрике "Осторожно, люди!" Сева вспоминает один день из своей жизни.

Свою характеристику с работы я добыл "малой кровью".

Директор садов и парков города Пушкина принял меня в своем кабинете, посетовал на то, что я покидаю Отечество. Я ему объяснил в общих чертах, что в поисках постоянной работы наткнулся на некоторые трудности.

Он понимающе покивал головой, поблагодарил за хорошую работу и регулярное выполнение плана работы Белого зала и выдал мне заготовленную по всем правилам характеристику с круглой печатью.

Из пушкинских садов и парков в государство Израиль ехали не шибко, все работники на деле осуществляли не удавшийся мне принцип "лишь бы до пенсии перебиться".

Мой поступок многие восприняли как некий романтический поворот в судьбе, как тему для пересуда: "а у нас из Белого зала руководитель за бугор свалил".

Самой коварной для меня бумажкой оказалось невинное письмо об "отсутствии материальных претензий".

Формально все было объяснимо и даже правильно. Вы уезжаете, остается семья, родители. Вдруг вы у них денег назанимали, а сами в тихую хотите уйти от ответственности?

И требуется-то всего ничего — письмо о том, что родня ничего от вас не требует, что вы никому не должны. А чтобы их подписи оказались настоящими, не поддельными, письмо это надо подписать, показав паспорт с пропиской в присутствии должностного лица в домовом комитете, которое украсит документ печатью жилконторы.

Эта милая формальность означала, что весь домовой комитет, вся жилконтора будет знать, что у Левенштейнов из 67-й квартиры сын уезжает в ИзраИль, как тогда говорили в народе.

По понятиям 1937 года это тянуло на расстрел с полной конфискацией и преследование родственников врага народа до третьего колена.

Понятно, что мы жили не в 1937-м, а в 1975-м, что правила и обстоятельства изменились коренным образом. Но как объяснить это до смерти напуганному на всю жизнь сердцу?

Люди, которые прошли 1930-е и 1940-е, которые видели как год за годом бесследно исчезают их товарищи, которые ночами, вздрагивая, вслушивались в шаги на лестнице, подсознательно каждый день ожидая ареста и расправы, — эти люди научились понимать друг друга без слов.

Для них не было ничего опасней небрежно оброненного слова. Эти люди вобрали в себя такой страх, что он стал частью их существа, мышц, скелета, костного мозга.

Для моего отца, умершего и воскресшего в блокаду, судимого и оправданного в 47-м, подпись на письме, которую будет заверять жилконтора, была поступком выше его сил.

Раз в неделю, надев китель с ведомственными наградами (Капитан дальнего плавания, Почетный работник Морского флота — остальные ордена и медали он держал в коробке и никогда их не надевал), отец отправлялся на заседание ветеранов.

Не знаю, что там обсуждали старики, но это собрание было для него делом храмовым, заменой ритуального причащения к высокому идеалу.

Так что же — прийти однажды и увидеть презрительные и осуждающие взгляды товарищей, которые в войну готовы были отдать жизнь за Родину (за Сталина)?

Все это, понятно, отец мне не говорил, он просто отмалчивался. Но видно было, что он очень нервничает и переживает.

С одной стороны — сын, пошедший поначалу по отцовским стопам, и почти было вернувшийся из своего "джаза" к морскому делу (история с "Инфлотом"), а с другой...

Об отцовской драме шепотом на кухне рассказала мне мать. Я почувствовал себя подлецом, и сразу решил, что ни просить, ни подталкивать отца на подписание злополучной бумаги не стану.

Будь что будет.