Сапоги моралиста

  • 10 октября 2010

Англичане уже какое столетие соперничают с итальянцами в звании лучших сапожников мира. Но открывшийся в этом осеннем сезоне (время подумать о зимней паре сапог) супер-модерный обувной отдел супермаркета Selfridge’s (на Оксфорд-стрит) по своим масштабам и размаху может соперничать с мифами о роскоши древнего Рима. И в нашу эпоху суровой экономии вызвал осуждение моралистов.

Зал выглядит как гигантская авангардная галерея с мириадами туфель, выставленных на стеклянных ящиках как будто в картинных рамках. Более пяти тысяч моделей обуви от полутора сотен фирм, включая самые неудобные на свете изобретения на шпильках и платформах Вивьен Уэствуд: на них стоять едва мыслимо, не то что двигаться, но бывший панк Уэствуд считает, что модная обувь никакого утилитарного смысла не имеет.

С ней, пожалуй, мог бы согласиться Лев Николаевич Толстой: он тачал сапоги не из-за практических соображений, хотя обувь в России – с ее климатом – это еще и защита от окружающей беды. Для Толстого сапожное мастерство было связано, как известно, с его моральной позицией, и поэтому, как и его крестьянская рубаха, подпоясанная ремешком, или его вегетарианство, породило массу язвительных анекдотов.

Но у сапогов - двойственная символика (особенно в девятнадцатом веке), вовсе не навязанная толстовством. С одной стороны – это одна из важнейших деталей туалета любого модника. С другой стороны, сапог – это символ милитаризма, без сапога немыслима никакая армия. Толстой - как офицер-артиллерист и при этом большой модник (во время визита в Англию, он был одет как лондонский денди) - знал толк в сапогах.

Никто не будет отрицать и того, что гениальность всякого романиста – это способность вообразить себя на месте своего героя, оказаться, как говорят, в чужой шкуре. Так говорят по-русски. А по-английски в таких случаях говорят: to be in someone else’s shoes – то есть, надеть на себя чужую обувь. Толстой, прекрасно знавший английский (сохранилась даже запись его речи на этом языке), не мог не знать этого разговорного оборота. Так что мастерство любителя-сапожника в его глазах не слишком отличалось от искусства писать романы.

Я заговорил о Толстом в связи со своим выступлением на одном из лондонских фестивалей прошедшей недели. Hampstead & Highgate Festival связан с северо-западной частью центрального Лондона - Хэмпстед, где, как шутят, из каждого окна был слышен стук пишущей машинки. Клавиатура компьютеров так не грохочет, но мысль хэмпстедских интеллектуалов работает все так же громогласно. В этом году интенсивно муссировалась русская тема. 150 лет со дня рождения Чехова, столетний юбилей балетов Дягилева. И столетняя годовщина смерти Толстого.

Я решил сконцентрироваться в своей лекции на мотиве сапог, поскольку они – ключевая деталь одного из самых простых рассказов и одновременно наиболее пророческих произведений Толстого поздних лет. Сапоги фигурируют в этом рассказе как непременный атрибут бальных танцев.

Напомню, что в истории "После бала" (1903) разочарованный в жизни пожилой человек рассказывает о своей юношеской влюбленности. Герой был без ума от Вареньки и пик его любви к ней – и ко всему миру – наступает во время бала в момент, когда он наблюдает ее отца –генерала, благородного красавца с сединой, приглашающего свою дочь на танец. Первое, что отмечает в своем рассказе герой, это – его восхищение сапогами этого идеального патриарха семейственности:

"Особенно умилили меня его сапоги, обтянутые штрипками, — хорошие опойковые сапоги, но не модные, с острыми, а старинные, с четвероугольными носками и без каблуков. Очевидно, сапоги были построены батальонным сапожником. Чтобы вывозить и одевать любимую дочь, он не покупает модных сапог, а носит домодельные, — думал я, и эти четырехугольные носки сапог особенно умиляли меня."

Это умиление сапогами отца его любимой перерастает в умиление всем миром. "Я обнимал в то время весь мир своей любовью", говорит герой. Это сцена единения с родиной, своей юношеской любовью и с традициями (отец) – в страшном контрасте с последующей сценой.

Под утро герой забредает (под странные звуки военного барабана – в контраст с мазуркой) на пустырь у окраины города, где становится свидетелем страшной экзекуции: дезертира-татарина гонят через строй и забивают шпицрутенами полк солдат. Дирижирует этой музыкой жесткости тот же генерал, в тех же сапогах, вызывавших такое умиление у героя страницей раньше.

Герой не может выдержать этой метаморфозы. Он не может связать эти два образа одних и тех же сапог – во время бала и во время казни. Толстой всегда знал, о чем он писал. В свое время он взялся защищать перед военным трибуналом солдата, оскорбившего офицера. Линия защиты, выбранная Толстым, была плохо подготовлена и оказалась ошибочной. Солдата казнили. Зрелище казни (увиденной впервые в Париже ) на всю жизни травмировало Толстого.

Но героя рассказа "После бала" еще больше травмирует тот факт, что он, свидетель этой жестокости, не делает ничего, чтобы остановить этот ужас, негласно принимает это зверство как нечто приемлемое, как и все другие, вся Россия вокруг него:

"Что ж, вы думаете, что я тогда решил, что то, что я видел, было — дурное дело? Ничуть. Если это делалось с такой уверенностью и признавалось всеми необходимым, то, стало быть, они знали что-то такое, чего я не знал, — думал я и старался узнать это. Но сколько ни старался — и потом не мог узнать этого. А не узнав, не мог поступить в военную службу, как хотел прежде, и не только не служил в военной, но нигде не служил и никуда, как видите, не годился."

В этом абзаце – пророчество о "банальности зла" (Ханна Арендт) и в эпоху нацизма, и при советской власти, с превращением всех и каждого в бессловесных свидетелей и в вольных или невольных соучастников ежедневных злодейств режима, всеми принятого.

"Идеи замечательные, но сапожность процесса подавляет", говорил Достоевский о пророках социальных утопий своей эпохи. Толстой знал (и продемонстрировал), как легко сапожность процесса переходит от мазурки к барабанному бою смертной казни.

Это рассуждение о сапогах совсем, однако, удалило нас от нового обувного отдела в супермаркете Selfridge’s на Оксфорд-стрит. Пора туда вернуться и сменить кирзовые сапоги на лондонские туфли. Было любопытно, рассказывая об одержимости Толстого самодельной обувью, наблюдать хэмпстедскую публику в аудитории. Законодатели мод утверждают, что сейчас, в связи с режимом экономии и борьбы за повышение производительности труда, высокие каблуки вытесняются плоской подошвой: на них быстрей передвигаться - и в офисе и на улице. Толстой подобную моду, я думаю, одобрил бы.

Но все-таки удивляться и восхищаться мы будем туфлями на шпильках и платформах высотой с небоскреб.