Иосиф Бродский: "Ахматова учит сдержанности"

  • 23 мая 2015
Media playback is unsupported on your device

К 75-летнему юбилею Иосифа Бродского Русская служба Би-би-си публикует интервью, которое поэт дал журналисту Наталье Рубинштейн об Анне Ахматовой и ее влиянии на него.

Наталья Рубинштейн: Как состоялось твое знакомство с Анной Андреевной Ахматовой? С чего оно началось?

Иосиф Бродский: началось все с того, что один из моих близких друзей, замечательный поэт, один из самых замечательных поэтов, которых земля рождала, предложил мне отправиться в Комарово и познакомиться с Ахматовой. Это было в 1962м году, если я не ошибаюсь, где-то в конце лета. По тем временам, мне было, наверное, 21 или 22 года, и я не был читателем Ахматовой, то есть я не очень хорошо себе представлял, к кому я еду. Я знал пять или шесть стихотворений, самый минимум. Мы отправились в Комарово, после некоторых мытарств с адресом и так далее, приключений, мы пришли по правильному адресу. Знакомство состоялось, чисто формальное. Тем не менее, какой-то минимум взаимной приязни был ощутим.

На протяжении двух или трех месяцев впоследствии я продолжал наезжать в Комарово, либо сам, либо с кем-нибудь из моих друзей, и навещал Анну Андреевну. Но это носило характер скорее вылазок за город, нежели общения с великим поэтом. Во время этих встреч я показывал Анне Андреевне свои стихотворения, которые она хвалила, она мне показывала свои. То есть чисто профессиональный поэтический контакт имел место. Это действительно носило, скорее, характер поверхностный. Пока в один прекрасный день, возвращаясь вечером из Комарово, в переполненном поезде, набитом до отказа – это, видимо, был воскресный вечер. Поезд трясло, как обычно, он несся на большой скорости, и вдруг в моем сознании всплыла одна фраза, одна строчка из ахматовских стихов. И вдруг я в какое-то мгновение, видимо, то, что японцы называют сатори или откровение, я вдруг понял, с кем я имею дело. Кого я вижу, к кому я наезжаю в гости раз или два в неделю в Комарово. Вдруг каким-то образом все стало понятным, значительным. То есть произошел некоторый, едва ли не душевный, переворот.

H.Р.: Я могу спросить Вас, какая это была строчка?

И.Б.: "Меня, как реку, суровая эпоха повернула".

H.Р.: И с этого момента началось какое-то другое общение?

И.Б.: В общем да, общение началось совершенно другое. Может быть, это звучит немножечко возвышенно, но началось общение не лиц, глаз, органов зрения, слуха и так далее, началось, по крайней мере, с моей стороны. Но я думаю, одностороннее общение такого рода невозможно, началось общение душ.

H.Р.: Вы не ошибаетесь, об этом остались свидетельства. Исайя Берлин записывает свой разговор с Ахматовой в 1965 году, и приводит ее слова так: "Было много талантливых поэтов среди младшего поколения. Лучшим из них был Бродский, которого, как она выразилась, "она сама вырастила". Что стоит за этими словами, что значит "вырастила"?

И.Б.: Я сталкиваюсь с этой фразой впервые, это ужасно приятно слышать. В одном ее поведении, выражении лица, повороте головы - во всем этом содержался совершенно невероятный урок. Один пример: никто и ничто не научил меня так понимать и прощать все – людей, обстоятельства, природу, безразличие высших сфер, как она.

H.Р.: То есть действительно вырастила, и имела право сказать это о Вас?

И.Б.: Я думаю, что да.

H.Р.: Если Вам эти слова незнакомы, то я почитаю Вам дальше, чтобы Вам и дальше было приятно. Что Ахматова говорила Берлину.

И.Б.: Может быть, не надо? Нет?

H.Р.: Нет, я хочу услышать какой-нибудь отклик. "Она говорила так о том окружении молодых поэтов, которое было вокруг нее в начале 60х годов: они затмят всех нас, сказала она, - поверьте, я, Пастернак, Мандельштам и Цветаева – все мы находимся в конце долгого периода развития, начавшегося еще в XIX веке. Мои друзья и я думали, что мы говорим подлинным голосом XX столетия. Но настоящее начало пришло лишь с этими, новыми поэтами. Пока они находятся под замком, но придет время, они вырвутся на свободу и изумят весь мир". Вызывают ли эти слова у Вас какой-то отклик, сбылись ли они? Как Вы смотрите на них сегодня?

И.Б.: У меня от этих слов мурашки идут. В известной степени это правда. Ахматова была человеком чрезвычайно высокого профессионализма. Больше всего ее интересовало, говорит ли поэт, говорит ли поэзия, русская поэзия, языком своего времени. Одна из похвал, которые ей представлялись наиболее высокими, была фраза: "Такого по-русски еще не было". Или, лучше того: "Такого еще не было". Эта оценка была профессиональной не только потому, что в русской литературе такого еще не было.

Ахматова была человеком чрезвычайно начитанным – она читала по-английски, по-французски, по-немецки, по-итальянски с большой легкостью. Это, возвращаясь к этой фразе, что она нас вырастила, это правда. Я помню, что впервые "Ромео и Джульетту" по-английски я услышал в ее чтении. Как, впрочем, и куски из "Божественной Комедии". По-итальянски. В ее чтении. Но дело не в этом. И, действительно, это ее в высшей степени интересовало - современность звучания. До известной степени она права и не права.

Затмить эту четверку – ее, Мандельштама, Цветаеву, Пастернака – это и невозможно, и ненужно. Это немыслимо. И, тем не менее, я понимаю, что она говорила. Потому что, действительно, с определенной точки зрения, не знаю, как ее сформулировать, можно почувствовать элемент архаики. Но я думаю, что это не так. Вырвались ли мы на свободу? Удивляем ли мы мир? Я думаю, что, до известной степени, да. Мир, до известной степени, по крайней мере, англоязычный мир, ошеломлен тем, что он читает в переводах на английский с русского, и именно Ахматову, Пастернака, Мандельштама и Цветаеву.

H.Р.: Существовал ли между Вами и Ахматовой обмен стихами, посвященными друг другу?

И.Б.: Это было. Нас было четверо и мы все ей писали стихи в огромном количестве. Как, впрочем, и она посвящала некоторым из нас стихотворения, или брала эпиграфы из наших стихотворений. Дело не только в этом, дело в том, что взаимоотношения были действительно чрезвычайно интересными, чрезвычайно профессиональными. Мы обсуждали то, что мы читали, что мы слышали. Я помню, я привозил ей корзинами, что называется, пластинки, той музыки, которую она, может быть, более или менее и не знала. Я ей показывал стихи самых разнообразных современных поэтов, и не только русских, но и англоязычных, и прочих.

Имея в виду нас четверых, Анна Андреевна употребляла выражение "волшебный собор". Я не думаю, что, говоря о новой русской поэзии, она имела в виду исключительно нас, но, в значительной степени именно нас, потому что мы все тогда были, что называется, "мальчики", это было довольно давно.

Может быть, я преувеличиваю, ретроспективно льщу себе, или нам. Но она виделась с нами очень часто, иногда не проходило и недели, чтобы кто-нибудь из нас четверых не появлялся в Комарово или на улице Ленина в Ленинграде, или в Москве, где она бывала наездами. Я думаю, за этим стояла ее добрая воля, которая диктовалась не только ее расположением к молодым людям, которые хорошо относятся к ней как к поэту, но, помимо всего прочего, чисто профессиональным интересом.

H.Р.: У Ахматовой не было никакого отталкивания от новой культуры, от неизвестного, чужого поколения?

И.Б.: Ничуть не бывало. Ей нравились поэты чрезвычайно разнообразные. Скажем, мы, до известной степени были ленинградцы, петербуржцы, если угодно. Но ей нравились поэты и совершенно другого порядка, она, например, помню, сильно нахваливала московского поэта Володю Корнилова, да и многих других. Я просто упоминаю Корнилова, как одно из имен. Единственное отталкивание, которое имело место быть, это отталкивание от молодых людей в Москве, которые, как ни горько и ни стыдно, представляли русскую поэзию за рубежом в то время. И были весьма популярны как, впрочем, они и сейчас популярны среди молодежи. Я имею в виду Евтушенко и Вознесенского.

H.Р.: И даже она резко отзывалась об Ахмадуллиной, как это сохранилось в воспоминаниях.

И.Б.: Она относилась к Бэлле сдержанно, но, в общем, я думаю, хорошо, хотя ее несколько раздражали, огорчали случаи вульгарного отношения, то, что она называла "наскоками". Я помню, у Бэллы стихотворение довольно длинное про Пушкина и Гончарову. Я помню, что Анна Андреевна отнеслась к этому с определенной долей суровости и неприязни, потому что ей показалось, и, я думаю, правильно, что Ахмадуллина несколько фривольно обращается с материалом, который для всех нас – нечто святое.

H.Р.: Сейчас много есть мемуаров об Ахматовой, и одни довольно недавно, два года назад, были напечатаны в "Гранях". Их написали Копелев и Орлова. Там, вспоминая один разговор с ней, они приводят ее слова: "Я однажды призналась Бродскому в белой зависти – читала и думала "вот это ты должна была бы написать, и вот это". Завидовала каждому слову, каждой рифме". Вы не помните такого случая? Каким стихам позавидовала Ахматова?

И.Б.: Я не помню. Это опять-таки для меня неожиданность. Я помню массу разговоров о самых разнообразных стихотворениях. Возвращаясь к той фразе, которую она сказала Берлину, что она нас вырастила, в частности, меня, я думаю - да. Сейчас мне придется сказать несколько слов о себе. Это, вообще, нескромность, но это неизбежно. Я помню, что лет до 23-24 я писал стихи, в общем, благодаря творческому инстинкту молодости, когда человек пишет стихи и так далее. Одни были лучше, другие хуже, одни могли нравиться, другие нет, какие-то стихи становились популярными, какие-то нет, дело не в этом. Это все было стихописание.

Я помню один случай, когда я приехал к Анне Андреевне, и я привез стихотворение, которое назвалось "Большая элегия Джону Донну". И она мне сказала: "Вы не знаете, что Вы сделали". Она этого не уточняла, хотя у меня было смутное ощущение о том, какое это стихотворение, что в нем написано, что в нем сделано. Вот тут, я думаю, и началась моя более-менее профессиональная жизнь. С этой ее фразы.

Я хотел еще добавить бы одну вещь. Я просто хотел сказать о том влиянии, которое она оказала на всю последующую русскую поэзию ХХ века. Я думаю, она больше на мужчин, чем на женщин… хотя среди женщин у нее оказалось больше эпигонов.

H.Р.: Чувствуете ли Вы в своей поэзии влияние Ахматовой?

И.Б.: Конечно. Она учит, по крайней мере, русского поэта одной вещи – а именно, сдержанности тона. Это качество, при отсутствии знания этого поэта, то есть Ахматовой, в общем, до этого самому трудно додуматься, трудно дожить. У поэта-мужчины есть тенденция навязать себя аудитории, навязать себя читателю. Не говоря уже о потомстве. Заговорить, что называется, во весь голос.

H.Р.: Да, особенно при эмоциональной раскрытости русской традиции.

И.Б.: Да. Совершенно верно. Ахматова учит сдержанности.

H.Р.: И напоследок я позволю себе задать один просто ленинградский вопрос. Означало ли присутствие Ахматовой в Ленинграде в 60-е годы, определяло ли оно какое-то отличие в литературе, в атмосфере ленинградской, по сравнению, скажем, с московской?

И.Б.: Атмосфера этого места, этого города, конечно, отличается от московской, всегда отличалась, на протяжении ста лет. Вы знаете это стихотворение Баратынского:

"На все свой ход, на все свои законы. Меж люлькою и гробом спит Москва; Но и до ней, глухой, дошла молва, Что скучен вист и веселей салоны Отборные, где есть уму простор, Где властвует не вист, а разговор. И погналась за модой новосветской, Но погналась старуха непутем: Салоны есть, - но этот смотрит детской, А тот, увы! глядит гошпиталем."

То есть разница существовала всегда. Но даже в наше время, когда, не скажу духовная, но душевная и культурная жизнь в сильной степени зиждилась на этих "последних из могикан", все-таки, я думаю, Ленинград был счастливей, чем Москва. Говоря это, я имею в виду как раз присутствие Ахматовой в Ленинграде, которое было предпочтительнее (но это мое собственное убеждение или предубеждение) присутствия Пастернака в Москве.

Потому что, как это ни странно, я не знаю, как это объяснить, есть нечто в том, что Ахматова – женщина, а Пастернак – мужчина. Русской поэзии невероятно повезло в этом отношении. За этим стоит нечто грандиозное. Поэзия, голос поэтический, идея поэзии – она лишена признаков пола. Это не мужчина, не женщина, это – лирическое начало.

Когда Муза диктует, она диктует и мужчине, и женщине. Но, я думаю, что в случае, когда она диктует мужчине, мужчина скорее заносится и начинает думать, что он – автор стихотворения. В то время как с женщиной, я думаю, это происходит несколько реже. По крайней мере, в творчестве Ахматовой заметно, что ей кто-то или что-то диктует. Она и сама об этом говорит довольно часто. Понятно, что это – троп, речевая фигура - "мне кто-то диктует" – но, в ее случае, это нужно принимать буквальнее.

Если принять во внимание все, что с ней произошло, все ее личные, семейные катастрофы, то, что произошло с двумя ее мужьями, с ее сыном, и так далее, естественно было ожидать бабы, кричащей о своем горе. Если бы это произошло с мужчиной, он завыл бы по-бабьи. Женщина, в данном случае, Ахматова, не кричит, она просто говорит. Она не эксплуатирует лирическое начало. Она ведет себя как мужчина, нежели как женщина. Потому что поэзию часто эксплуатируют и тогда поэзия перестает быть правдой. Поэзия становится личным делом.

Новости по теме